Здравствуйте, Софья Андреевна! Соня, Сонечка, ёлочка моя пушистая!

Как же сильно я по Вам соскучился! Как Вы? Как папенька? Ходят ли его бедные ноги? Вы, пожалуйста, следите, чтобы в эту весеннюю сырость выходил он только в тёплой одежде. Сегодня вечером у нас тихо. До ближайшей станции, Гатлукая, ещё два дня ходу. Мы ночуем в палатках. Сводим наш жуткий караван на обочину, в мёрзлую грязь, расселяем людей, выставляем руки караулов, сёстры милосердия ставят чаны с водой, чтобы в тепле обмыть раненых. А их много в эти дни.

В офицерской палатке нас шестеро. Дмитрий Михайлович—высокий, худощавый, узкий в плечах, но сухой, жилистый, крепкий. Когда играет на гитаре—вздуваются на руках вены. В погожие дни глаза его кажутся голубыми, цвета южной морской волны, а сейчас—стальные, серые. Огромны его зрачки от полутьмы или от пения. По молодому ещё лицу пролегли свежие морщины. Яков Павлович из чешских добровольцев курит у входа; он молчалив. Дым его трубки смешивается с вечерним туманом. Слышится только ржание лошадей стреноженных, да последние предвечерние звуки засыпающего лагеря. Мерно постукивает по крыше дождик.

Я заслушаюсь музыкой и мыслями обращаюсь к Вам, к дому в Чабанке, к бесконечным, пустынным лиманам и обрывистым берегам Чёрного моря. Закрывая глаза вижу гостиную и по-осеннему лёгкий солнечный свет сквозь батистовую занавесь, и вас в совсем девичьем голубом платье. Оно вам так к лицу! Вижу, как вы внутренне собираетесь перед игрой, и осторожно начинаете «Арию» Баха, скользя пальцами, едва касаясь прохладных клавиш. Ах, какое это было счастье! Целую вечность готов был я так сидеть, глядя на Вас, на вашу строгую спину, и выбившийся из общей причёски светлый локон у тоненькой шеи. А какие были вечера на веранде! Споры о свежих рассказах Чехова, и старенький самовар, и дедовы пледы, и чай из блюдечек, и довольное покрякивание Самойлова после третьей порции варенья. Будет ли это ещё? Повторится ли снова? С каким трепетом я возвращаюсь к нашей последней прогулке в море опавших листьев. Как мог я раньше не замечать, насколько прекрасны они—эти печальные предвестники зимы! Как часто брали Вы мою руку в свои, дышали на мои замерзающие пальцы и прятали их у себя в муфте. В тот день так резко похолодало, что утром заиндевели все стёкла в доме, и можно было любоваться на причудливые зимние узоры и следить, как они исчезают на солнце. Я верю, что всё это будет.

Загнанным, окровавленным, обессиленным волком мы идём несмотря ни на что. То бежим поднимая хвост, то остановившись в минутной передышке, обкусываем лёд с лап, обдавая их паром дыхания, то воем от горя, как сейчас. Но мы не сдаёмся. Опустив голову вниз, упрямо, из последних сил, с бешеным пульсом отдающим в ушах, в тумане ли, в мареве бреда мы бьёмся—и всегда побеждаем. Против нас почти двадцатипятитысячная охота Автономова. Он мудр. Но мы смелее. Мы правы. За нами Россия, наша бедная неприкаянная обездомевшая Родина. Нам некуда отступать, и мы наступаем.

Третьего дня борясь в атаке я потерял Вашу чайную ложечку. Почерневшая от времени и походов она была последней связью с домом, с нашим миром. Свеча догорает... Ласточка моя, милая, Сонечка быстроногая, молю Вас, берегите себя и папеньку. Продавайте всё, но питайтесь хорошо, здоро́во. Скоро всё это закончится, и я первым приеду, чтобы снова носить Вас на руках.